Глазами клоуна - Страница 44


К оглавлению

44

— Тем хуже для твоих врагов, — заметил я.

— У меня нет врагов, — возмутился он.

— Еще хуже для твоих врагов, — сказал я.

Он опять недоверчиво взглянул на меня, потом засмеялся и сказал:

— Но я, правда, не считаю их своими врагами.

— Значит, дело обстоит намного хуже, чем я думал, — сказал я, — разве те, с кем ты все время рассуждаешь о деньгах, так-таки не понимают, что вы умалчиваете о самом главном... или вы договариваетесь заранее, до того, как ваши изображения появятся на экранах?

Он налил себе еще рюмку и вопросительно посмотрел на меня.

— Я хотел поговорить о твоем будущем.

— Минутку, — сказал я, — меня просто интересует, как это получается. Вы без конца толкуете о процентах — десять процентов, двадцать, пять, пятьдесят... но вы ни разу не обмолвились, с какой суммы берутся эти проценты.

Он поднял рюмку, выпил ее и взглянул на меня; вид у него был довольно глупый.

— Я хочу сказать вот что: я не силен в арифметике и все же знаю, что сто процентов от полпфеннига равняются полпфеннигу, а пять процентов от миллиарда составляют пятьдесят миллионов... Понимаешь?

— Боже мой, — сказал он, — неужели у тебя есть время смотреть телевизор?

— Да, — ответил я, — после этой истории, как ты ее называешь, я часто смотрю телевизор... Это приятно опустошает. Я становлюсь совсем пустым; и, если с собственным отцом встречаешься не чаще чем раз в три года, невольно радуешься, увидев его на экране. Где-нибудь в пивнушке за кружкой пива... в полутьме. Иногда меня прямо распирает от гордости за тебя; ну и ловко ты изворачиваешься, чтобы кто-нибудь не спросил невзначай о сумме, с которой исчисляются проценты.

— Ошибаешься, — сказал он холодно, — мне не к чему изворачиваться.

— Неужели тебе не скучно жить без врагов?

Он встал и сердито посмотрел на меня. Я тоже встал. Теперь мы оба стояли позади своих кресел, положив руки на спинки. Я засмеялся:

— Как клоуна меня, конечно, интересуют современные формы пантомимы. Однажды, сидя один в задней комнате пивной, я выключил у телевизора звук. Великолепное зрелище! Я увидел, как чистое искусство вторгается в политику заработной платы, в экономику. Жаль, что ты так и не посмотрел мою сценку «Заседание наблюдательного совета».

— Я хочу тебе кое-что сказать, — прервал меня отец. — Я беседовал о тебе с Геннехольмом. Просил его посмотреть несколько твоих вещичек и представить мне своего рода... своего рода аттестацию.

Вдруг я зевнул. Это было невежливо, но я ничего не мог поделать, хотя ясно сознавал, как это некстати. Ночью я плохо спал, а день у меня выдался трудный. Но если ты встретился с отцом после трехлетней разлуки и, собственно, впервые в жизни разговариваешь с ним серьезно, зевать отнюдь не рекомендуется. Я очень волновался, но чувствовал себя смертельно усталым; жаль, что именно в эту минуту я не мог сдержать зевка. Фамилия Геннехольм оказывала на меня такое же действие, как снотворное. Людям отцовской породы необходимо иметь все _самое лучшее_: лучшего в мире специалиста-сердечника Дромерта, самого лучшего в ФРГ театрального критика Геннехольма, самого лучшего портного, самую лучшую марку шампанского, самый лучший отель, самого лучшего писателя. И это скучно. Мой зевок обернулся чем-то вроде припадка зевоты: мускулы рта трещали. Геннехольм гомосексуалист, но это обстоятельство не меняет дела: его фамилия наводит на меня скуку, гомосексуалисты бывают очень занятными, но как раз занятные люди кажутся мне скучными, особенно если они эксцентричные, а Геннехольм был не только гомосексуалистом, но и человеком эксцентричным. Он являлся почти на все приемы, которые устраивала мать, и прямо-таки налезал на своего собеседника; волей-неволей вас обдавало его дыханием и вы получали полную информацию о его последней трапезе. Года четыре назад, когда я виделся с ним в последний раз, от Геннехольма пахло картошкой с луком, и от этого запаха его пунцовый жилет и рыжие мефистофельские усики потеряли для меня всю свою экстравагантность. Он любил острить, и все знали, что он остряк, поэтому ему приходилось все время острить. Утомительное занятие.

— Прости меня, — сказал я, убедившись, что приступ зевоты на время прошел. — Ну и что говорит Геннехольм?

Отец был обижен. Это случается с ним каждый раз, когда в его присутствии дают себе волю; моя зевота, таким образом, огорчала его не в частном, а в общем плане. Он покачал головой так же, как и над тарелкой моего варева из фасоли.

— Геннехольм с большим интересом наблюдает за твоим ростом, он к тебе очень благоволит.

— У гомосексуалистов всегда теплится надежда, — сказал я. — Это народ цепкий.

— Перестань! — резко оборвал меня отец. — Радуйся, что у тебя есть такой влиятельный и знающий доброжелатель.

— Я вне себя от счастья, — сказал я.

— Однако все то, что ты создал до сих пор, вызывает у него весьма серьезные возражения. Ты должен изжить все, что идет от Пьеро; и хотя у тебя есть данные стать Арлекином, на это не стоит размениваться... ну, а как клоун ты никуда не годишься. По его мнению, единственно правильный путь для тебя — решительный переход к пантомиме... Ты слушаешь? — С каждой минутой его голос становился все резче.

— Говори, говори, — ответил я, — я слышу каждое твое слово, каждое твое мудрое и веское слово; Не обращай внимания, что я закрыл глаза. — Пока он цитировал Геннехольма, я закрыл глаза. Это подействовало на меня успокаивающе и освободило от необходимости созерцать темно-коричневый комод, который стоял у стены позади отца. Комод был отвратительный и чем-то напоминал школу: темно-коричневый с черными ручками и со светло-желтыми инкрустациями на верхней кромке. Он перешел к нам из дома Деркумов.

44