Глазами клоуна - Страница 43


К оглавлению

43

— Пью, — сказал я. — Я собирался сварить себе кофе, но у меня ничего не вышло.

— Хочешь, я сварю тебе кофе? — спросил он.

— Разве ты умеешь? — удивился я.

— Говорят, что я делаю очень вкусный кофе, — сказал он.

— Не надо, — сказал я, — выпью минеральной воды, какая разница.

— Но мне это ничего не стоит, — настаивал он.

— Нет, — сказал я, — спасибо. В кухне творится бог знает что. Огромная кофейная лужа, на полу валяются пустые консервные банки и яичная скорлупа.

— Хорошо, как хочешь.

Он казался до смешного обиженным. Налил мне минеральной воды, протянул свой портсигар, я взял сигарету, он дал мне прикурить. Мы сидели и курили. Мне стало его жаль. Тарелка с горой фасоли, как видно, совсем сбила его с толку. Он, безусловно, ожидал встретить у меня то, что он именует богемой: нарочитый беспорядок, ультрамодные штучки на потолке и на стенах, но наша квартира обставлена случайными вещами, скорее в мещанском вкусе, и это, как я заметил, угнетало его. Сервант мы купили по каталогу мебельного магазина, на стенах у нас почти сплошь репродукции, и притом лишь две с абстрактных картин; единственное, что мне нравится, — это две акварели работы Моники Зильвс над комодом: «Рейнский ландшафт III» и «Рейнский ландшафт IV» — темно-серые тона и едва различимые белые мазки... Те немногие красивые вещи, которые у нас есть, — стулья, вазы и столик на колесиках в углу — купила Мария. Отец принадлежит к числу людей, нуждающихся в определенной атмосфере, а атмосфера нашего дома тревожила его, сковывала язык.

— Ты узнал, что я здесь, от матери? — спросил я наконец, после того как мы, не вымолвив ни слова, закурили уже по второй сигарете.

— Да, — ответил он, — неужели ты не можешь избавить ее от твоих шуток?

— Если бы она заговорила со мной не от имени этого бюро, все было бы совсем по-другому, — сказал я.

— Ты имеешь что-нибудь против этого бюро? — спросил он спокойно.

— Нет, — сказал я, — очень приятно, что расовые противоречия хотят смягчить, но я воспринимаю расы иначе, чем бюро. Негры, к примеру, стали у нас последним криком моды... я уже хотел было предложить матери моего хорошего знакомого, негра, в качестве нахлебника... И ведь, подумать только, одних негритянских рас на земле несколько сот. Бюро никогда не останется безработным. Есть еще и цыгане, — сказал я. — Хорошо бы мама пригласила их к себе на файф-о-клок. Целым табором. Дел еще много!

— Не об этом я хотел говорить с тобой, — сказал он.

Я молчал. Он посмотрел на меня и тихо добавил:

— Я собирался поговорить с тобой о деньгах.

Я все еще молчал.

— Полагаю, что ты попал в довольно-таки затруднительное положение. Ответь мне наконец!

— Затруднительное положение — еще мягко сказано. По всей вероятности, я не смогу выступать целый год. Смотри. — Я закатал штанину, показал опухшее колено, опять опустил штанину и указательным пальцем правой руки ткнул себя в грудь. — И еще здесь, — сказал я.

— Боже мой, — воскликнул он. — Сердце?

— Да, — сказал я. — Сердце.

— Я позвоню Дромерту и попрошу его принять тебя. Он у нас лучший сердечник.

— Ты меня не понял, — сказал я, — мне не нужно показываться Дромерту.

— Но ведь ты сказал — сердце.

— Вероятно, я должен был сказать — душа, душевное состояние, внутреннее состояние... но мне казалось, что сердце тоже подходит.

— Вот оно что, — заметил он сухо, — ты имеешь в виду эту историю.

«Эту историю» Зоммервильд, наверное, рассказал ему в Благородном собрании за игрой в скат между двумя кружками пива, после того как кто-то остался «без трех» с тузом червей на руках. Отец поднялся и начал ходить взад и вперед, потом остановился за креслом, оперся на спинку и посмотрел на меня сверху вниз.

— Боюсь, это звучит глупо и покажется громкими словами, если я скажу: тебе не хватает качества, которое отличает истинного мужчину, — умения примиряться с обстоятельствами.

— Это я уже сегодня раз слышал, — ответил я.

— Тогда выслушай еще раз — примирись с обстоятельствами.

— Оставь, — сказал я устало.

— Как ты думаешь, легко мне было, когда Лео пришел и сказал, что он обратится в католичество? Для меня это был такой же удар, как смерть Генриэтты... Мне не было бы так больно, если бы он сказал, что станет коммунистом. Я еще могу как-то понять, когда молодой человек предается иллюзиям о социальной справедливости и тому подобном. Но это... — он обеими руками вцепился в спинку кресла и резко мотнул головой. — Это... нет. Нет!

Как видно, ему и впрямь было больно. Он побледнел и теперь казался старше своих лет.

— Садись, отец, — сказал я, — выпей рюмку коньяку.

Он сел и кивком указал на коньячную бутылку; я вынул из серванта рюмку, налил ему коньяк, он взял рюмку и выпил, не поблагодарив меня и не предложив мне выпить с ним.

— Ты этого не можешь понять, — сказал он.

— Да, — согласился я.

— Мне страшно за каждого молодого человека, который в это верит, сказал он, — поэтому мне было так невыносимо тяжело. И все же я примирился... примирился. Что ты на меня так смотришь?

— Я должен попросить у тебя прощения, — сказал я. — Когда я видел тебя на экране телевизора, мне казалось, что ты великолепный актер. Отчасти даже клоун.

Он недоверчиво, почти с обидой, взглянул на меня, и я поспешно добавил:

— Нет, действительно, папа, ты бесподобен. — Я был рад, что мне наконец удалось назвать его «папой».

— Мне просто-напросто навязали эту роль, — сказал он.

— Она как раз по тебе, — сказал я, — когда ты ее играешь, получается здорово.

— Я никогда не играю, — сказал он серьезно, — никогда, мне незачем играть.

43