Глазами клоуна - Страница 5


К оглавлению

5

Мне и в самом деле показалось, что Генриэтта отправилась со школой на экскурсию. От них можно было всего ожидать. В те редкие промежутки между воздушными налетами, когда мы сидели в классе, через открытые окна вдруг доносились винтовочные выстрелы, мы в страхе поворачивали головы, и учитель Брюль спрашивал, понимаем ли мы, что это значит. Да, мы понимали: в лесу снова расстреливали дезертира.

— Так поступят с каждым, — говорил Брюль, — кто откажется защищать нашу священную немецкую землю от пархатых янки. (Не так давно я снова встретил Брюля; теперь он седовласый старец, профессор педагогической академии, его считают человеком с «безупречным политическим прошлым», потому что он никогда не был в нацистской партии.)

Я еще раз помахал вслед трамваю, который увозил Генриэтту, и прошел через наш парк домой; родители и Лео уже сидели за столом. На первое подали суп из крапивы; на второе — картофель с соусом, а на десерт — по одному яблоку. Только за десертом я спросил мать, в какое место Генриэтта отправилась на экскурсию. Посмеиваясь, мать сказала:

— Экскурсия! Какой вздор. Она поехала в Бонн, чтобы вступить в зенитные войска. Так не чистят яблоко, ты срезаешь слишком много. Смотри, сынок, она и впрямь взяла с моей тарелки кожуру, поковыряла ее немножко и отправила в рот несколько тончайших ломтиков яблока, продемонстрировав результаты своей бережливости. Я взглянул на отца. Он не поднял глаз от тарелки и не сказал ни слова. Лео тоже молчал, я еще раз посмотрел на мать, и тогда она произнесла своим сладким голосом:

— Надеюсь, ты понимаешь, что каждый обязан сделать все возможное, чтобы прогнать с нашей священной немецкой земли пархатых янки.

Она так взглянула на меня, что мне стало не по себе, потом перевела взгляд на Лео, и на секунду мне показалось, что она намерена послать и нас сражаться против «пархатых янки». «Наша священная немецкая земля», сказала она, а потом добавила: «Они проникли в самое сердце Эйфеля». Я был готов расхохотаться, но вместо этого залился слезами, бросил фруктовый ножик и убежал к себе в комнату. Я испытывал страх, знал даже причину страха, но не смог бы выразить ее словами, а вспомнив об этих проклятых яблочных очистках, пришел в бешенство. Я смотрел на наш парк, спускавшийся к Рейну, на немецкую землю, покрытую грязным снегом, на плакучие ивы, на холмы Семигорья, и весь этот спектакль показался мне предельно глупым. Как-то я уже видел «пархатых янки», их везли на грузовике с Венусберга в Бонн на сборный пункт, они замерзли, были напуганы и казались очень юными; если слово «пархатый» и вызывает в моей голове какие-то ассоциации, то уж скорее с итальянцами — те были еще более замерзшими, чем американцы, и такими усталыми, что, как видно, не испытывали даже страха.

Я толкнул ногой стул, который стоял возле кровати, он не упал, тогда я пнул его еще раз. Наконец стул повалился и разбил вдребезги стекло на ночном столике... Генриэтта в синей шляпке с рюкзаком за спиной. Она так и не вернулась, и мы по сей день не знаем, где она похоронена. Когда война кончилась, к нам пришел какой-то человек и сообщил, что она «убита под Леверкузеном».

Эта неусыпная забота о «священной немецкой земле» кажется мне особенно смешной, когда я вспоминаю, что изрядная доля акций компаний по добыче бурого угля находится в руках нашей семьи... Семь десятков лет два поколения Шниров наживаются на том, что кромсают «священную немецкую землю», и ее долготерпению нет конца: деревни, леса и замки падают под натиском землечерпалок, как стены Иерихона...

Только несколько дней спустя я узнал, кому следует выдать патент за термин «пархатые янки» — Герберту Калику, четырнадцатилетнему мальчишке, моему «фюреру» в юнгфольке. Мать великодушно предоставила в его полное распоряжение наш парк, где нас обучали бросать противотанковые гранаты. Мой брат Лео — восьми лет от роду — также занимался, с нами; я видел, как он вышагивал по теннисному корту с-учебной гранатой на плече; лицо у него было такое важное, какое бывает только у маленьких детей. Я остановил его и сказал:

— Что ты здесь делаешь?

Он ответил с убийственной серьезностью:

— Готовлюсь вступить в «вервольфы», а ты разве нет?

— Конечно, — сказал я и пошел с ним через теннисные корты к тиру, где Герберт Калик рассказывал в это время о мальчике, которого уже в десять лет наградили Железным крестом первой степени; этот мальчик из далекой Силезии уничтожил три русских танка ручными гранатами. Один из слушателей спросил, как звали героя, и тут у меня вырвалось:

— Рюбецаль.

Герберт Калик пожелтел и рявкнул:

— Грязный пораженец.

Я нагнулся и бросил ему в лицо пригоршню песка. Тогда все мальчишки кинулись на меня, только Лео сохранял нейтралитет, он плакал, но не заступился за меня; с перепугу я крикнул Герберту:

— Нацистская свинья!

Я прочел эти слова на шлагбауме у железнодорожного переезда. Я не совсем точно понимал, что они означают, но все же чувствовал, что сказал их к месту. Герберт Калик тут же прекратил драку и повел себя как должностное лицо: он арестовал меня и запер в тир, где валялись мишени и указки, потом он созвал моих родителей, учителя Брюля и еще одного человека — представителя нацистской партии. Я ревел от злости, Топтал ногами мишени и, не умолкая ни на минуту, ругал «нацистскими свиньями» мальчишек, которые, стоя за дверью, сторожили меня. Через час меня поволокли в дом на допрос. Учитель Брюль прямо-таки рвался в бой. Он беспрестанно повторял:

— Изничтожить огнем и мечом, огнем и мечом изничтожить.

5