Сплю я, как спят звери, обычно без сновидений; бывает, я задремлю всего на несколько минут, но мне все равно кажется, будто я отсутствовал целую вечность — просунул голову сквозь какую-то стену в темную бесконечность, в забвение, в безгранично-долгие свободные часы и еще в то, что ощущала Генриэтта, когда она посреди игры неожиданно бросала теннисную ракетку, роняла в суп ложку или быстрым движением кидала карты в огонь, — полную пустоту. Как-то раз я спросил Генриэтту, о чем она думает, когда на нее «находит», и она ответила:
— Ты в самом деле не знаешь?
— Нет, — сказал я.
— Ни о чем, я думаю ни о чем, — повторила она тихо.
Я возразил ей, что так не бывает, но она сказала!
— Почему? Бывает. Вдруг я ощущаю пустоту и притом как бы опьянение, и мне хочется сбросить с себя туфли и платье — освободиться от всего лишнего.
Она сказала мне также, что это такое прекрасное чувство, что она всегда ждет его, но оно никогда не появляется, когда его ждешь, а всегда приходит нежданно» негаданно, и что это чувство, как вечность. Несколько раз на нее «находило» и в школе; мне вспоминаются телефонные переговоры между матерью и классной наставницей Генриэтты, возмущение матери и ее слова:
— Да, да, истерия, вы совершенно правы... накажите ее построже.
Похожее чувство — прекрасное чувство полной пустоты — появляется у меня иногда при игре в рич-рач, если она длится более трех-четырех часов; я ничего не слышу, кроме стука костей, тихого шелеста передвигаемых фигурок и легкого звона, когда фигурку сбивают. Даже Марии, которая больше любит играть в шахматы, я привил страсть к рич-рачу. Для нас это было как наркотик. Иногда мы играли по пять-шесть часов подряд, и на лицах официантов и горничных, которые приносили нам чай или кофе, я видел то же выражение страха и злобы, какое появлялось на лице матери, когда на Генриэтту «находило»; иногда они говорили: «Невероятно!» — то же, что говорили люди в автобусе в тот день, когда я ехал от Марии домой. Мария придумала очень сложную систему записи по очкам, очки насчитывались в зависимости от того, где сбивалась фигурка, твоя или партнера» получалась любопытная таблица, и я купил Марии четырехцветный карандаш, чтобы ей легче было обозначать, как она выражалась, наши «активы и пассивы». Иногда мы играли в рич-рач во время долгих поездок по железной дороге, вызывая удивление всех серьезных пассажиров... И вот я вдруг заметил, что Мария играет со мной только ради моего удовольствия и успокоения, играет, чтобы дать разрядку моей «творческой натуре». Мысли ее витали где-то далеко. Все началось несколько месяцев назад; я отказался поехать в Бонн, хотя в моем распоряжении было пять дней, свободных от выступлений. Не хотел я ехать в Бонн. Я боялся их «кружка», боялся встречи с Лео, но Мария все время твердила, что она должна еще раз подышать «католическим воздухом». Я напомнил ей, как после первого вечера в этом «кружке» мы возвращались из Бонна в Кельн, какие мы были усталые, несчастные и подавленные и как она все время повторяла: «Ты такой хороший, такой хороший!», а потом заснула, привалившись ко мне на плечо, и только в испуге подскакивала, когда проводник выкликал на перроне названия станций: Зехтем, Вальберберг, Брюль, Кальшейрен; каждый раз она вздрагивала и подскакивала, и я опять клал ее голову к себе на плечо. А потом мы вышли на Западном вокзале в Кельне, и она сказала: «Лучше бы мы сходили в кино». Я напомнил ей все это, когда она заговорила о «католическом воздухе», которым ей надо подышать, и предложил пойти в кино или на танцы, а не то поиграть в рич-рач, но она покачала головой и собралась в Бонн одна. Слова «католический воздух» ничего не говорят мне. В конце концов, мы ведь тогда жили в Оснабрюке и воздух там не мог быть таким уж некатолическим.
Я пошел в ванную, открыл кран с горячей водой и бросил в воду немного тех ароматических экстрактов, которые приготовила для меня Моника Зильвс. Принимать ванну почти так же хорошо, как спать, а спать почти так же хорошо, как делать «то самое». Так это называла Марля, и мысленно я всегда употребляю ее выражение. У меня не укладывается в голове, что она будет делать «то самое» с Цюпфнером» я так устроен, что просто не в силах вообразить себе ничего подобного, так же как когда-то не в силах был рыться в белье Марии. Моей фантазии хватает только на то, чтобы представить себе, как Мария будет играть с Цюпфнером в рич-рач, но и это приводит меня в бешенство. Не вправе она делать с ним ничего такого, что мы делали с ней; иначе она покажется себе предательницей или потаскухой. Она не может даже намазывать ему масло на хлеб. Я почти теряю рассудок, когда представляю себе, что она берет из пепельницы его сигарету и докуривает ее; и даже то обстоятельство, что Цюпфнер некурящий и что она станет играть с ним скорее в шахматы, — для меня слабое утешение. Что-то ведь они должны делать — танцевать или играть в карты, читать друг другу по очереди вслух или разговаривать о погоде и о деньгах. Строго говоря, единственное, что она вправе делать, не думая безотвязно обо мне, — это готовить ему еду; мне она стряпала так редко, что не обязательно должна чувствовать себя при этом предательницей или потаскухой.
Хорошо бы позвонить Зоммервильду, но для этого было еще слишком рано: я намеревался поднять его из постели этак в половине третьего ночи и вволю побеседовать с ним об искусстве. А восемь часов — детское время, нет смысла звонить ему в восемь, чтобы спросить, сколько принципов правопорядка он уже запихнул в глотку Марии и какие комиссионные собирается получить от Цюпфнера: аббатский крест тринадцатого века или же среднерейнскую мадонну четырнадцатого века. Подумал я и о том, каким образом убью Зоммервильда. Убивать эстетов, понятно, лучше всего дорогими предметами искусства, чтобы, испуская дух, они возмущались таким святотатством. Статуя мадонны для этой цели недостаточно ценное художественное произведение, кроме того, она слишком прочная, эстет умрет, утешаясь мыслью, что мадонну удалось спасти; картина тоже не годится — она не очень тяжелая, в лучшем случае эстета прикончит рама, и тогда он опять-таки утешится мыслью, что картина осталась целехонька. По-видимому, мне следует соскрести краску с какого-нибудь особо ценного произведения живописи и задушить или удавить Зоммервильда холстом. Не самый лучший способ убийства, зато самый лучший способ эстетоубийства. Вообще говоря, не так-то легко отправить в потусторонний мир такого здоровяка, как Зоммервильд; Зоммервильд высок и строен, он весьма «представительный мужчина» с серебристой сединой и вдобавок «существо добродушное», он альпинист, гордится тем, что участвовал в двух мировых войнах и получил серебряный спортивный значок. Выносливый, хорошо натренированный противник. Обязательно раздобуду себе какое-нибудь ценное произведение искусства из металла — из бронзы или из золота, на худой конец из мрамора; в крайнем случае придется съездить в Рим и спереть что-нибудь в Ватикане.