Глазами клоуна - Страница 27


К оглавлению

27

— К черту, — сказал я, — для меня это так тяжело именно потому, что я принадлежу к этому полу... А семеро детей у нас еще могут появиться. Марии всего двадцать пять.

— На мой взгляд, быть мужчиной — значит уметь примиряться с обстоятельствами.

— Это звучит совсем как христианская заповедь, — сказал я.

— Не хватало, чтобы вы говорили мне о заповедях.

— Ну и что же, — сказал я, — насколько я знаю, муж и жена в понимании католической церкви едины телом и душой.

— Конечно, — сказал он.

— Ну, а если они хоть дважды или трижды вступили в светский и церковный браки, но не едины телом и душой... стало быть, они не муж и жена.

— Гм, — произнес он.

— Послушайте, доктор, — сказал я, — не могли бы вы вынуть сигару изо рта? А то весь разговор звучит так, будто мы обсуждаем курс акций. Ваше чмоканье действует мне почему-то на нервы.

— Это уж слишком! — сказал он, но сигару все же отложил. — Запомните: то, как вы оцениваете эту историю, — ваше личное дело. Фрейлейн Деркум, очевидно, оценивает ее иначе и поступает, как ей велит совесть. Совершенно правильно поступает... на мой взгляд.

— Почему же, в таком случае, никто из вашей католической братии не скажет мне, где она сейчас находится? Вы ее от меня прячете.

— Не делайте из себя посмешище, Шнир, — сказал он, — мы живем не в средние века.

— Я предпочел бы жить в средние века, — сказал я, — тогда она была бы моей наложницей и вы не стали бы мучить ее, взывая к ее совести. Впрочем, она все равно вернется ко мне.

— На вашем месте, Шнир, я не утверждал бы это столь уверенно, пророкотал Кинкель. — Жаль, что вы органически не способны к метафизическому мышлению.

— Мария спокойно жила до тех пор, пока она беспокоилась только о моей душе, но вы внушили ей, что она должна побеспокоиться и о своей душе, а сейчас получилось так, что я — человек, органически неспособный к метафизическому мышлению, — беспокоюсь за душу Марии. Если она станет женой Цюпфнера, то это действительно будет тяжким грехом, настолько-то я разбираюсь в вашей метафизике. Она погрязнет в разврате, разрушит брак, и прелат Зоммервильд сыграет во всей этой истории роль сводника.

Ему все же удалось рассмеяться, хотя и не так уж раскатисто.

— Ваши слова звучат особенно комично, если учесть, что Хериберт является, так сказать, светским, а прелат Зоммервильд церковным преосвященством немецкого католицизма.

— А вы являетесь его совестью, — сказал я в ярости, — хотя прекрасно сознаете, что я прав.

Некоторое время он, ни слова не говоря, покряхтывал у себя на Венусберге под самой малохудожественной из трех мадонн в стиле барокко.

— Вы поразительно молоды... завидно молоды.

— Оставьте, доктор, — сказал я, — не поражайтесь и не завидуйте мне; если я не верну Марию, то убью вашего, самого завлекательного прелата. Я убью его, — повторив я, — мне теперь терять нечего.

Он помолчал немного и опять сунул в рот сигару.

— Понимаю, — сказал я, — сейчас ваша совесть лихорадочно работает. Если я убью Цюпфнера, вас это вполне устроит. С Цюпфнером вы в контрах, и потом он слишком правый для вас, зато прелат Зоммервильд — ваша опора в Риме, где вас почему-то считают чересчур левым, совершенно несправедливо, впрочем, насколько я смею судить.

— Бросьте болтать чепуху, Шнир. Что с вами?

— Католики действуют мне на нервы, — сказал я, — они нечестно играют.

— А протестанты? — спросил он смеясь.

— Способны уморить, вечно они бередят собственную совесть.

— А атеисты? — Он все еще смеялся.

— Нагоняют скуку, они все время толкуют о боге.

— А вы-то сами, Шнир, кто вы, собственно?

— Я — клоун, — сказал я, — и в данный момент стою дороже, чем моя клоунская репутация. Запомните. В лоне католической церкви есть одна душа, которая мне необходима, — Мария. Но как раз ее-то вы у меня отняли.

— Какие глупости, Шнир, — сказал он, — выбейте из головы эту вашу «теорию похищения». Мы живем в двадцатом веке.

— Вот именно, — сказал я, — в тринадцатом я был бы вполне приемлемым придворным шутом и даже кардиналов не беспокоил бы вопрос — женат я на ней или нет. А сейчас каждый католический деятель может ковыряться в ее бедной совести и считает себя вправе толкать ее на путь разврата и супружеской измены, и все из-за дурацкого клочка бумаги. Кстати сказать, доктор, в тринадцатом веке вас за ваших мадонн в стиле барокко отлучили бы от церкви и предали анафеме. Вы ведь прекрасно знаете, что их украли в церквах Баварии или Тироля... Не мне вам говорить, что ограбление церквей и сейчас еще довольно-таки строго карается законом.

— Послушайте, Шнир, — сказал он, — вы, кажется, переходите на личности. Очень странно с вашей стороны.

— Сами вы уже не первый год вмешиваетесь в мою личную жизнь, а когда я позволил себе сделать небольшое замечание и сказать чистую правду, которая задевает вас лично, вы готовы вцепиться мне в глотку. Ну, смотрите, как только у меня опять заведутся деньжата, я найму частного детектива и он докопается, откуда взялись ваши мадонны.

Кинкель больше не смеялся, только слегка покашливал, но, по-моему, он все еще не понял, что я не шучу.

— Повесьте трубку, Кинкель, — сказал я, — положите трубку, не то я вспомню о прожиточном минимуме. Желаю вам и вашей совести спокойной ночи.

Но он все еще ничего не понимал, и так получилось, что я положил трубку первый.

10

Я очень хорошо знал, что Кинкель отнесся ко мне, сверх всяких ожиданий, мило. Думаю, если бы я попросил, он даже дал бы мне денег. Но его манера, посасывая сигару, болтать о метафизике и внезапная обида, стоило мне только упомянуть о мадоннах, — все это было предельно отвратительно. Я не желал больше иметь с ним дела. Равно как и с госпожой Фредебейль. Довольно! А самому Фредебейлю я при первой же возможности залеплю пощечину. С такими, как он, бессмысленно бороться «духовным оружием». Иногда я жалею, что теперь не приняты дуэли. Мой спор с Цюпфнером из-за Марии мог быть разрешен только дуэлью. Самое отвратительное заключалось в том, что они вмешали в него и принципы правопорядка, и заявления в письменном виде, и многочасовые секретные переговоры в ганноверской гостинице. После второго выкидыша Мария совсем извелась, нервничала, без конца бегала в церковь и раздражалась, когда я в свободные вечера не шел с ней в театр, в концерт или на лекцию. Я предлагал ей, как бывало, сыграть в рич-рач и попить чайку, полеживая на кровати, но от этого она еще больше раздражалась. В сущности, все началось с того, что Мария теперь играла в рич-рач только в виде одолжения, чтобы успокоить меня или показать свое хорошее отношение ко мне. И она больше не ходила в кино на мои любимые картины, на те, что разрешено смотреть детям младшего возраста.

27