Ложные надежды, ложный стыд, ложные спекуляции на противоестественном. Я не удивлюсь, если легаты папы римского начнут жаловаться на нехватку шлюх. Во время одного из маминых приемов я познакомился с партийным бонзой, который заседал в каком-то комитете по борьбе с проституцией и шепотом сокрушался, что шлюхи в Бонне так дефицитны.
В прежние годы Бонн был на самом деле не так уж плох: узкие улочки, на каждом шагу книжные магазинчики, студенческие корпорации, маленькие кондитерские, в задней комнате которых можно было выпить чашку кофе.
Перед тем как позвонить Лео, я проковылял на балкон и бросил взгляд на свой родной город. Бонн красив, этого от него не отнимешь. Я увидел кафедральный собор, крыши старого дворца курфюрста, памятник Бетховену, маленький рынок и Дворцовый парк. В судьбу Бонна никто не верит — такова его судьба. Стоя на балконе, я полной грудью вдыхал боннский воздух, который против ожидания подействовал на меня живительно; если человеку надо переменить климат — Бонн творит чудеса, хоть и ненадолго.
Я ушел с балкона в комнату и уже без всяких колебаний набрал номер того заведения, в котором обучается Лео. Мне было не по себе. С тех пор как Лео стал католиком, я его ни разу не видел. О своем обращении он сообщил мне, как обычно, с детской старательностью. Вот что он писал:
«Дорогой брат,
сим письмом извещаю, что по зрелому размышлению я решил перейти в лоно католической церкви, а затем принять сан священнослужителя. Надеюсь, мы скоро получим возможность лично переговорить об этой коренной перемене в моей жизни.
Любящий тебя брат, Лео».
Старомодная манера, с какой Лео судорожно пытается избежать местоимения «я» в начале письма, заменяя слова «я сообщаю тебе» вычурным оборотом «сим письмом», — в этом весь Лео. Где тот блеск, с каким он играет на рояле? Способность Лео улаживать свои дела, соблюдая все формальности, усугубляет мою меланхолию. Если он будет продолжать в том же духе, то обязательно станет когда-нибудь почтенным седовласым прелатом. В письмах Лео и отец похожи друг на друга, они оба не владеют пером; о чем бы они ни писали, кажется, что речь идет о буром угле.
Пока в заведении Лео соблаговолили подойти к телефону, прошла целая вечность; я уже начал было поносить «поповскую расхлябанность» соответствующими моему настроению бранными словесами, пробормотал даже: «Сукины дети!», как вдруг кто-то снял трубку и произнес на редкость сиплым голосом:
— Слушаю.
Какое разочарование. А я-то думал услышать медоточивый голос монашенки и почувствовать запах жидкого кофе и черствой сдобы; вместо этого со мной заговорил какой-то хрипун, от которого так сильно несло свининой и капустой, что я закашлялся.
— Извините, — с трудом произнес я, — не могли бы вы позвать к телефону студента богословия Лео Шнира?
— Кто это говорит?
— Шнир, — ответил я. Наверное, это было выше его разумения. Он долго молчал, я опять закашлялся, подавил кашель и сказал:
— Говорю по буквам: школа, небеса, Ида, Рихард.
— Что это означает? — спросил он после долгой паузы, и в его голосе мне послышалось то же отчаяние, какое испытывал я. Может быть, они приставили к телефону добродушного старичка профессора с трубкой в зубах? Я быстро наскреб в памяти несколько латинских слов и смиренно сказал:
— Sum frater leonis.
Я подумал, что поступаю некрасиво: ведь многие люди, которые, видимо, испытывают потребность поговорить с кем-либо из питомцев этого заведения, не знают ни слова по-латыни.
Как ни странно, мой собеседник захихикал и сказал:
— Frater tuus est in refectorio, он ест, — повторил старик громче, — господа сейчас ужинают, а во время еды их нельзя беспокоить.
— Дело очень срочное, — сказал я.
— Смертельный случай? — спросил он.
— Нет, — ответил я, — почти смертельный.
— Стало быть, тяжелые увечья?
— Нет, — сказал я, — внутренние увечья.
— Вот оно что, — заметил он, и его голос смягчился, — внутреннее кровоизлияние.
— Нет, — сказал я, — душевная травма. Чисто душевная.
По-видимому, слово «душевная» было ему незнакомо: наступило ледяное молчание.
— Боже мой, — начал я снова. — Что тут непонятного? Ведь человек состоит из тела и души.
Он что-то пробурчал, казалось, выражая сомнение в правильности этого тезиса, а потом между двумя затяжками просипел:
— Августин... Бонавентура... Кузанус — вы вступили на ложный путь.
— Душа, — сказал я упрямо, — передайте, пожалуйста, господину Шниру, что душа его брата в опасности, и пусть он сразу же после еды позвонит ему.
— Душа, брат, опасность, — повторил он безучастно. С тем же успехом он мог бы сказать: мусор, моча, молоко. Вся эта история начала меня забавлять: как-никак в этой семинарии готовили людей, призванных врачевать души; хоть раз он должен был услышать слово «душа».
— Дело очень, очень срочное, — сказал я.
Он ничего не ответил, кроме «гм», «гм»; казалось, ему было совершенно невдомек, каким образом дело, связанное с душой, может быть срочным.
— Я передам, — сказал он. — Что вы там говорили о школе?
— Ничего, — ответил я, — ровным счетом ничего. Школа здесь совершенно не при чем. Я употребил это слово, чтобы разобрать по буквам свою фамилию.
— Вы думаете, в школах теперь разбирают слова по буквам? Вы правда так думаете? — Он очень оживился, видимо, я наступил на его любимую мозоль. Сейчас слишком миндальничают, — закричал он, — слишком миндальничают!
— Конечно, — заметил я, — в школах надо почаще пороть.
— Не правда ли? — воскликнул он.
— Безусловно, — сказал я, — особенно учителей надо пороть чаще. Вы еще не раздумали передать брату, что я звонил?